komsomol.1Я вижу только одно объяснение тому отвращению к социализму и к революции, на котором осталось все-таки подавляющее большинство русской молодежи: физическое здоровье. И, собственно, больше ничего.

Шли попытки удушить все нормальные человеческие инстинкты — религиозный, семейный, государственный, половой, хозяйственный и прочие — и заменить их блудными конструкциями марксизма, мазохизма, атеизма и прочими. Самый основной и самый трагический вопрос заключается вот в чем: насколько удались все эти попытки, ибо удача обозначает и моральную, и физическую гибель нации.

Процесс разложения в России шел сверху: рыба воняет с головы, как утверждает еврейская поговорка... Брак был ликвидирован, семья была признана мещанством — проявлением «гнилого индивидуализма», пережитком капиталистического прошлого. Московские комсомольские общежития — общежития учащейся партийной молодежи — являли собой картину еще более жуткую: это просто был сплошной публичный дом. Приезжие делегации иностранных рабочих официально обслуживались комсомольскими курсистками: «по нарядам», по назначению соответствующих комсомольских ячеек.

Осенью, кажется, 1932 года я в качестве репортера попал на Сормовский завод — старый гигант индустрии около Нижнего Новгорода. Репортерское ремесло в СССР — унылое и стандартизированное ремесло. Человек обязан писать о том, что приказано. А если того, чему приказано быть, в природе не существует, обязан выдумать. То, что существует в реальности, никакую редакцию не интересует и интересовать не имеет права. Жизнь обязана укладываться в схему генеральной линии.

Я с блокнотом и фотоаппаратом скучно бродил по гигантской территории Сормовского завода, пока в его парадных воротах не наткнулся на целую серию «черных досок» — «досок позора», на которые наносят имена всякого отдельного элемента веселой социалистической стройки. Не «преступного», а только «отсталого» — для преступного есть и другие места. На досках красовалось около ста имен. На доски я взглянул только случайно: кому интересны имена опоздавших на работу, не выполнивших нормы, удравших от общественной нагрузки? Но случайный взгляд обнаружил целое «общественное явление».

Почти в одной и той же редакции, одна за другой, шли записи такого содержания:

Комсомолец Иван Иванов женился, старается возможно больше заработать, бросил общественную работу, исключен из комсомола как мещанский элемент.

Иногда редакция записи говорила чуть-чуть иначе: «Комсомолец Иванов “повышает квалификацию”, но для заработка, а не для социализма».

Словом — на досках было около сотни комсомольцев, из-за женитьбы ушедших из комсомола.

Я направился в комсомольский комитет: в чем тут дело? В комсомольском комитете мне ответили раздраженно и туманно: черт их знает, что с ребятами делается: у попа женятся, пойдите в женотдел, это по-ихнему ведомству, женотдел прямо на стенку лезет...

Я пошел в женотдел. Женотдел, действительно, на стенку лез. Меня как «представителя московской прессы» обступила дюжина комсомольских и партийных активисток. Часть из них относилась к типу партийной самки, который был увековечен соответствующим скульптурным произведением во Дворце труда. Другую я отнес к числу заблудших душ— не вполне невинных жертв социалистического общественного темперамента. Всем им хотелось излить свои наболевшие души. Они и излили: одни жалобно, другие озлобленно. Фактическую сторону дела обе части рисовали, впрочем, одинаково.

Фактическая сторона дела заключалась в том, что заводская молодежь ни с того ни с сего вдруг начала жениться. Это бы еще полбеды. Настоящая беда заключалась в том, что на комсомолках жениться не хотел никто. Им-де, ребятам, нужны жены, а не «орательницы» — в русском языке есть глагол «орать», имеющий случайно лингвистическое родство с термином «оратор». Им нужны хозяйки дома, а не партийные шлюхи — последнее существительное в разных редакциях передавалось по-разному. Они, ребята, вообще хотят иметь семью. Как у людей. Без развода и всяких таких вещей. И поэтому женятся не в загсе, а у попа: так все-таки вернее. Потом они хотят побольше заработать, учатся, посещают курсы, «повышают квалификацию», но на собрания не ходят, и социалистическая стройка их не интересует никак.

В соответствии с советской идеологией, фразеологией и прочими вещами женские души из сормовского женотдела выражались витиевато и казенно. Слушатель, не убеленный достаточным советским опытом, мог бы и в самом деле предположить, что интересы социалистической стройки стоят у женотдела на самом первом месте. Но, во-первых, партийный комитет никакой угрозы интересам этой стройки не отметил и, во-вторых, сквозь казенные ламентации о планах, собраниях, мещанстве и прочем нет-нет да и прорывались свои собственные, неказенные слова. «А нашим-то девкам — куда деваться, вот так век в комсомолках и ходить?» «Они сволочи, от комсомолок носы воротят, словно мы какие зачумленные». «Им такую подавай, чтобы борщ умела варить, а что она политически безграмотна, так им что?» «В мещанство ударились; чтоб его жену никто и тиснуть не смел»...

Несколько позже председательница женотдела, тип застарелой Орлеанской девственницы, говорила мне полуконфиденциальным тоном: «Комсомолки наши ревмя ревут, почитай, ни одна замуж не вышла, конечно, несознательность, а все-таки обидно им... Эти сто, что на черных досках, — это только показательные, только для примеру, у нас весь молодняк такой же. Совсем по старому режиму пошли. Попа мы арестовали — не помогает: в Нижний жениться ездиют. Вы об этом, товарищ Солоневич, уж обязательно напишите...»

Я обещал «написать» — писать обо всем этом нельзя было, конечно, ни слова. На своих спортивных площадках я поговорил с ребятами. Ребята усмехались и зубоскалили: просчитались наши орательницы, кому они нужны! «Я, товарищ Солоневич, скажу вам прямо: я на бабе женюсь, а не на партии... Вот тут один наш дурак на комсомолке женился: дома грязь, пуговицу пришить некому, жену щупают кому не лень, ежели дети пойдут, так это еще не сказано, чьи они». Словом, разговоры носили ярко выраженный мелкобуржуазный характер. И я понял: социалистическая игра в России проиграна.

В семейном вопросе коммунизм сдал свои позиции первым: с вот этакими комсомольцами справиться было нельзя. Да и солдаты были нужны: без семьи — какие солдаты. Так, несколько позже, коммунизм отступил и на церковном фронте: отступил гибко и умно, не отдавая своих основных позиций и используя религию для вооруженной защиты безбожия. Но прорыв на семейном фронте был первым решающим прорывом: комсомолец попер жениться, комсомолец стал строить семью — и тут уж все остальное, быстро или медленно — это другой вопрос, пойдет истинно старорежимными путями: семья, забота, собственность— словом, «старый режим»...

Русский рабочий (не петербургский или бакинский) был, так сказать, антиподом российского интеллигентского нигилизма: у него была семья. Своего мальчишку он по древней традиции в свое время порол ремнем (пороли даже и Черчилля). Потом он сквозь пальцы смотрел на всякие подвиги указанного мальчишки— на эту тему русский язык, как веретено, и всякий другой в мире располагает целым каскадом индульгенций: «быль молодцу не укор» и «женится — переменится». Но о нецерковном браке в этой среде и речи быть не могло: женился — и точка. Словом, сормовский рабочий, как и большинство русских рабочих, был реакционером и контрреволюционером. Именно поэтому в Сормове и в прочих местах этого стиля комсомолки так и остались осужденными на вечную комсомольскую полудевственность. Но несколько позже этот процесс охватил почти всю русскую молодежь. В Петербурге, в неизмеримо более тяжких условиях — без избы, огорода, свиней, кур, родителей, быта и прочего — молодежь плюнула на все формы брачного коллективизма, на комсомолок, на «любовь без черемухи».

Коммунистический опыт десятка лет назад надоел, опротивел, стал отвратителен. В 1932 году русская — советская — молодежь вела неизмеримо более здоровую сексуальную жизнь, чем в 1912. Московские комсомолки еще продолжали «обслуживать» своими телами иностранные пролетарские делегации, но они были уже только накипью, и им, собственно, больше уже не оставалось ничего: на них не женились. Так официальная революция закончилась для них такой же официальной проституцией.

Сормовские наблюдения возвращают меня к старой теме о профессуре. Брачный бойкот комсомолок, а также и комсомольских форм сексуальной жизни был, конечно, симптомом огромного национального значения. Может быть — самым решающим симптомом существования нации. Здоровый, нормальный, общечеловеческий инстинкт с отвращением отбросил все сексуальное экспериментаторство и вернулся к традиции.


отрывок из статьи "Тяжкий вопрос о науке"